VII Международный джазовый фестиваль "Тёmkin jazz"
10 - 12 апреля 2019 г.

Купить билет
  • Из мемуаров Дмитрия Тёмкина

     Опубликовано: 4-02-2013, 09:44  Комментариев: (5)

    Please Don't Hate Me. Dimitri Tiomkin and Prosper Buranelli. Garden City, N.Y.: Doubleday & Co., 1959.

    О послереволюционном времени

    Из мемуаров Дмитрия ТёмкинаК этому времени город Петра Великого больше не являлся столицей России. Большевики посчитали, что он расположен слишком близко к границе, слишком уязвим для нападения, и перевезли правительство в Москву. Большая часть людей, связанная с этой службой, перебралась следом. Оставшись за бортом исторических событий, «Метрополис-на-Неве», когда-то построенный как центр империи, наполовину опустел.

    Война с Германией закончилась, советское правительство подписало с немцами мир на их условиях – но в стране началась гражданская война, что было гораздо хуже. Россия и раньше знавала смутные времена, но такая напасть случилась впервые.

    В то же время это был период невероятного подъема искусства, новых дерзких экспериментов, новых идей и масштабного вдохновения. Казалось, что революция высвободила энергию потрясающей силы. Несмотря на голод и холод, в Петрограде небольшие труппы ставили пьесы – порой играя их в каких-то полуразвалившихся зданиях. Драматурги, поэты и музыканты искали новые формы, а артисты и танцовщики их воплощали. Большая часть всего этого происходила у меня прямо на глазах и в некотором роде для меня это стало бесценным опытом – ни до этого, ни тем более после я не получал столько знаний о том, что такое искусство театра. Конечно, со временем коммунистические догмы стали более жесткими, искусство начало подстраиваться под марксистскую идеологию, линию партии и вкусы Сталина, и весь этот подъем исчез – но тогда это производило феерическое ощущение.

    Intelligentsia (прозападно настроенные интеллектуалы, часть из которых интеллектуалами вообще не являлась) к большевизму отнеслась по-разному. Начать с того, что кто-то был большевиком изначально. Большинство же являлось либералами, в основном либеральными социалистами. Некоторые примкнули к большевизму, некоторые остались верны своим убеждениям. Часть антикоммунистически настроенной интеллигенции покинула Россию, другая часть осталась. Из тех кто остался, многие включились в контрреволюционную деятельность и, в конце концов, исчезли. Но основная группа интеллигенции просто пыталась взять от жизни лучшее и большевики их особо не трогали. Если они не пытались ввязываться в неприятности с новой властью, то они могли делать всё, что им заблагорассудится – при условии, конечно, что они сумеют выжить в новых суровых условиях.

    Мейерхольд увлекся политическими событиями. Он продолжил свою карьеру театрального режиссера в Москве и стал знаменит, не только в России, но и за границей. Но, в конце концов, он лишился расположения партии, и по приказу Сталина был расстрелян.

    Мы много слышали о Маяковском, который перебрался в Москву и стал любимцем партийной верхушки. Будучи яростным сторонником революции, он воспевал марксистскую идеологию и во время гражданской войны поставил свою поэзию на службу коммунистическому режиму. Он читал свои зажигательные стихи на митингах, а позже они расходились в напечатанном виде:

    Разворачивайтесь в марше!
    Словесной не место кляузе.
    Тише, ораторы!
    Ваше слово,
    товарищ маузер.

    Свой футуризм он забросил. Коммунистам требовалась пропагандистская поэзия, и Маяковский стал заниматься именно этим. Но в итоге он разочаровался в коммунизме и совершил самоубийство.

    Свой гимн пролетарской революции создал и Александр Блок, но сделал это крайне своеобразно. Он написал стихотворение о марширующей группе красных солдат, завершавшееся потрясающей строфой:

    ...Так идут державным шагом —
    Позади — голодный пёс.
    Впереди — с кровавым флагом,
    И за вьюгой неведим,
    И от пули невредим,
    Нежной поступью надвьюжной,
    Снежной россыпью жемчужной,
    В белом венчике из роз —
    Впереди — Исус Христос.

    (Перевод на английский язык поэмы Блока «Двенадцать» дан по книге Мориса Боуры «Наследие символизма» (The Heritage of Symbolism by С. М. Bowra, L., 1943), откуда Тёмкин и взял эту строфу, приведенную в своей автобиографии:

    On they march with sovereign tread,
    With a starving dog behind,
    With a blood-red flag ahead—
    In the storm where none can see,
    From the rifle bullet free,
    Gently walking through the snow,
    Where the pearly snow-flakes blow,
    Marches rose-crowned in the van
    Jesus Christ, the Son of Man)

    Такой христианский мистицизм в творчестве Блока не способствовал его карьере при коммунистах. Вскоре он разочаровался в революции и прекратил писать. За этим последовала депрессия, и через некоторое время Блок умер, в возрасте 41 года.

    Прокофьев покинул Россию и продолжил свою карьеру композитора на Западе, но позже его убедили вернуться. Его осыпали почестями, но взамен обязали писать музыку во вкусе Сталина, а не свои странные аккорды. Со Сталиным номера в стиле «никем не понятого гения» не проходили, и Прокофьеву не один раз приходилось публично признавать свои ошибки и обещать следовать линии партии в музыке. Это касалось и остальных музыкантов, например, Шостаковича.

    Я так полагаю, что и я, наверное, мог бы стать большевиком – но я просто об этом никогда не задумывался. У меня не было практически никаких политических взглядов, а те, что были, пожалуй, относились к либеральным – как, я думаю, и у большинства моих знакомых. Я просто считал, что свобода – это хорошо. Мы немного пожили в условиях свободы при Временном правительстве, но большевики к таким буржуазным понятиям как свобода и права человека относились с большой неприязнью.

    У меня были приятели, которые втайне занимались агитацией против режима красных, но я не испытывал склонности к бездумным авантюрам. Возможно, что мои друзья думали обо мне: «А, да, он просто музыкант». Если это так, то они были правы. Меня заботили две вещи: первое – выжить и, второе – иметь возможность заниматься любимым делом, то есть игрой на фортепиано. Как ни странно, какие-то возможности для этого находились.

    В небольшом городке к северу от Петрограда располагался летний курорт, на котором каждое лето проводился традиционный музыкальный фестиваль – даже во время гражданской войны. Я уже там выступал ранее, и в тот год мне повезло получить ангажемент – я должен был играть концерт Скрябина.

    Те две недели, что я готовился к выступлению, я жил у своего приятеля в Гатчине, неподалёку от Петрограда. Генерал Скирский был музыкантом-любителем, с которым мы познакомились, когда я учился в консерватории. Он был артиллерийским офицером, отличным математиком; после революции он каким-то образом остался на своей должности. Он жил в большом хорошем доме, как и в старое время у него была прислуга, а с окрестных хозяйств удавалось покупать достаточное количество продовольствия.

    Это случилось незадолго до моего предполагаемого выступления. Как-то вечером после ужина мы сидели со Скирским, беседуя, и неожиданно услышали шум подъезжающего грузовика, а потом – громкий стук в дверь. К нам зашла горничная и сказала, что прибыла какая-то группа солдат, которая спрашивает генерала. Он попросил их привести, но они уже входили сами, с полдюжины латышей из балтийских провинций. В то время латышские части были самыми «красными» и большевики полагались на них более чем на какие-либо другие.

    Солдаты сказали генералу, что у них есть приказ его арестовать и доставить в местный военный гарнизон. Генерал повернулся ко мне и сказал: - Ну, вот и всё. Мне пришел конец, я знаю.

    Солдаты увели генерала. Я пытался пойти вместе с ним, но меня оттолкнули, сказав, чтобы я не вмешивался.

    Ту ночь я переночевал в доме Скирского; я так и не мог заснуть, пытаясь понять, за что арестовали генерала? Утром мы услышали о массовых арестах офицеров и гражданских лиц в Гатчине. Что бы это значило?

    Я решил, что надо проведать генерала и направился в гарнизон, где располагалась тюрьма. Часовые на входе не проявили ко мне ни малейшего интереса, а когда я объяснил им, зачем пришел, они нисколько не стали мне препятствовать. Один из солдат проводил меня в каземат, довел до камеры и впустил в нее. Там я увидел Скирского и ещё человек пять военных.

    Он очень удивился, увидев меня. Я сказал, что я хочу ему помочь, и поинтересовался, что я могу для этого сделать.

    - Нет, поделать ничего нельзя, - ответил он. Скирский чувствовал, что он обречен, и его товарищи по камере, похоже, разделяли его чувства. Они не знали, почему их арестовали, но на освобождение не надеялись.

    Мы немного поболтали. Я пытался подбодрить генерала. Затем я засобирался домой и позвал охранника через глазок в двери камеры. К дверям подошел солдат.

    - Я готов идти обратно.

    - Идти? Покажи мне свой пропуск.

    - Какой пропуск?

    - По которому тебя сюда впустили.

    - Но у меня нет никакого пропуска.

    - Ты что, шутить со мной вздумал?

    Это был другой солдат, не тот, который меня сюда привел. До меня начало доходить: в то время как я разговаривал со Скирским, караульные поменялись. Меня сюда привел какой-то солдат, который не обращал внимания на формальности, но его товарищ об этом и понятия не имел. Он обругал меня и ушел прочь.

    Скирский был встревожен. – Ты должен покинуть это место, - заявил он. Он опять позвал караульного и других солдат и попытался им объяснить, что я никакой не заключенный, а обыкновенный посетитель, и что меня надо выпустить. Но успеха это не возымело: солдаты посмеялись над генералом и ушли. Я попал в ловушку: войдя в камеру без каких-либо бумаг, я без них не мог выйти из нее.

    Ужас ситуации заключался в том, что это было начало Красного террора. В Москве стреляли в Ленина и тяжело его ранили. В Петрограде убили Урицкого, главу тайной полиции (ЧК). По всей стране рос заговор против большевистских лидеров.

    Заговорщики не принадлежали к числу монархистов или реакционному офицерству. Это были эсеры, те самые нигилисты-бомбисты, которые занимались террором ещё в царские времена. Левое крыло эсеров вступило в союз с большевиками, но позже они разорвали соглашение, когда Ленин заключил с Германией мир на немецких условиях. Эсеры хотели вести против Германии революционную войну. Более того, эсеры представляли крестьянство, в то время как большевики опирались на пролетариат, считая его основой для построения коммунизма. Эсеры попытались было поднять восстание, но безуспешно – после чего они вернулись к испытанным методам террора и покушений. Задачу убийства Ленина возложили на молодую женщину Фани Каплан, и она почти сумела ее выполнить.

    Большевики были потрясены этим покушением и ответили массовым террором. Они расстреляли Каплан и всех видных эсеров, до кого смогли дотянуться, но это было только начало. В Москве арестовали пятьсот человек и немедленно расстреляли; в Петрограде было то же самое. Жертвы террора не имели никакого отношения к заговорам – это были просто буржуа или либерально настроенные граждане среднего класса.

    Массовые аресты в Гатчине были частью Петроградского террора. Мы в камере постоянно слышали звуки выстрелов – это расстрельный взвод приводил в исполнение приговоры. Я находился в шоке, остальные переносили это куда более стоически.

    Дверь камеры открылась и опять зашли солдаты. Один из них зачитал список имен, среди них было имя Скирского – но моего имени там не было. Они просто не знали, как меня зовут, тюремное начальство не подозревало о моем существовании. Если у меня не было документов, на основании которых меня следовало освободить, то также не существовало и документов, согласно которым я должен быть расстрелян. Все пошли прочь из камеры; я остался один. Уходя, Скирский обернулся, и с облегчением глянул на меня – их уводили, но я-то оставался.

    Офицеры полагали – как и я впрочем – что их ведут на расстрел. Но потом я узнал, что их повезли в Кронштадт, крепость, расположенную в заливе – там офицеров скоротечно судили и после этого расстреливали. Но Скирский и его товарищи так туда и не попали – баржа, на которой их везли, была взорвана. Может быть, она натолкнулась на мину, может ее взорвали специально – я не знаю. В любом случае, эти заключенные просто исчезли.

    Я остался один в камере. Прошел день, за ним ещё один, затем ещё. Не то чтобы я был полностью забыт – просто официально меня не было. У меня были нары, чтобы на них спать и мне приносили еду. Порой я думал о концерте. Фестиваль уже начался и я подозревал, что устроители волновались, куда пропал их пианист. Порой я пытался объяснить солдатам, что мне нечего делать в тюрьме, но они только ругались или смеялись надо мной. Я никогда не сталкивался с подобным – вход, без всякой возможности выхода.

    Однажды я услышал звук, который заставил меня сесть на койке и вслушаться. Это была песня – украинская песня. В карауле появился новый солдат, когда он говорил с другими, то явственно слышался его сильный украинский акцент. Неожиданно у меня вспыхнула надежда. Я сам был с Украины – а в нашей области всегда было сильно чувство землячества. Может быть, этот солдат рискнет помочь земляку?

    Но поверит ли он мне? По-украински я не говорил – я уехал оттуда ещё ребенком и начисто забыл говор. Мои воспоминания об Украине были отрывочны и малы – как тогда, так и сейчас.

    Я хорошо помнил звездные ночи. Я никогда более не видел нигде таких ярких звезд – только однажды, когда я ехал из Голливуда в Мехико, я увидел звездное небо над пустыней, и это мне напомнило об Украине.

    Я помнил крестьянок, стиравших белье в реке, молодых женщин, которые валиками отбивали одежду и пели старые песни. Мелодии были очень красивыми и печальными, но слова были настолько древними, что я их не понимал. Я помню их очень красивые ноги – даже в Голливуде я не видел таких стройных ног. Я помню, что, будучи маленьким, я даже устыдился того, что я так долго смотрел на них – мне это казалось чем-то неприличным.

    Это были яркие воспоминания, но сейчас, когда я находился в большевистской тюрьме, они вряд ли могли послужить доказательствами того, что я был с Украины.

    Тем не менее, я все-таки подозвал солдата.

    - Ты откуда с Украины? – спросил я его.

    - Из Полтавы.

    - Вот это да! Я тоже из Полтавы!

    Оказывается, мы оба были из того исторического места, где Петр Великий разбил войско шведов и гетмана Мазепы. Это был подарок судьбы. Что-то про Полтаву я все-таки помнил.

    - Ты помнишь Псёл?

    Солдат широко улыбнулся. Псёл – это была небольшая река в Полтаве, и о ней мог знать только тот, кто бывал в городе.

    Я рассказал ему, что мой отец был в Полтаве доктором, а сам я – музыкант, который покинул Украину очень давно. Он кивнул.

    Я рассказал ему, что со мной случилось, как меня сюда впустили, но выйти уже не дали. Он отнесся к этому с сочувствием – но сделать он ничего не мог.

    - Ты сможешь передать записку от меня? – спросил я солдата. Он согласился.

    Был только один человек, который мог мне чем-то помочь – это Глазунов. Я написал ему записку, в которой обрисовал свою ситуацию. Может он согласиться обратиться к властям, чтобы они рассмотрели просьбу музыканта, непричастного ни к каким заговорам и попавшего в тюрьму по чистой случайности? Солдат украинец взял мою записку (я написал на обороте, чтобы ее доставили в консерваторию) и сказал, что отнесет ее по адресу.

    Я так и не узнал никогда, что сделал Глазунов, но через несколько дней два большевистских офицера пришли ко мне в камеру и один из них зачитал мне длинную и суровую нотацию, упрекая меня в преступной связи с контрреволюционером Скирским.

    - Тем не менее, - сказал другой, - у нас есть приказ о вашем освобождении.

    Они выпустили меня из тюрьмы и пожелали убраться на все четыре стороны.

    Приехав в Петроград, я бросился разыскивать Глазунова, чтобы поблагодарить его, но опоздал – профессор уехал в путешествие. Увиделся я с ним много позже, уже в США.

    Террор продолжался. Люди исчезали, и более их никто не видел – их забирали в ЧК и расстреливали. Мировая война закончилась поражением Германии, но в России полыхала гражданская война, что было куда хуже.

    Пришла зима, город превратился в какой-то холодный заметенный снегом кошмар. Правда, грабителей на улицах стало гораздо меньше. Большевики теперь куда лучше управлялись с ситуацией и с бандитами особо не церемонились – их арестовывали и расстреливали.

    Голод продолжался, но иногда нам везло. Американская ассоциация помощи Герберта Гувера привозила в Россию продовольствие и припасы, и время от времени я мог достать банку американской тушенки. Когда-то есть прямо из банки считалось среди богемы шиком и эпатажем – теперь это было вершиной роскоши.

    Одежды не было, всё, что у меня осталось – это мой единственный костюм, который я носил постоянно. Моя мать изо всех сил старалась его подновлять, но вскоре и он превратился в лохмотья. До революции у меня был целый гардероб, состоящий из дорогих костюмов, пальто, шляп и туфель – не говоря уж о моей расшитой золотом форме студента консерватории, вместе со шпагой. Но со временем все эти вещи исчезли – мы меняли их на продукты. Первым делом я расстался с формой, включая шпагу – я помню, что мы выменяли ее на ветчину. Я так подозреваю, что какой-нибудь крестьянский паренек был рад заполучить такую роскошную, по его мнению, одежду.

    В итоге я пришел к портному. Портных в городе было в избытке – но вот материала для шитья не было.

    - Вы можете пошить костюм из этого? – спросил я его.

    Я показал ему пару больших штор из моей комнаты – то немногое, что у меня ещё оставалось. Он взял их в руки и с большим уважением покачал головой – хотя и скривился при этом. Шторы были плотные, сделаны из прекрасного материала, там была шерсть и шелк – но цвет превосходил по своей яркости даже самую зеленую траву. Когда они висели на окне моей комнаты, то это была услада для глаз – яркое изумрудное пятно, особенно в солнечный день.

    - Материал великолепен, хотя для костюма не очень подходит – но вот цвет… - сказал он.

    Меня это не волновало. Люди в городе ходили, одетые кто во что горазд – по большей части в какие-то обноски и тряпье. Старый Санкт-Петербург славился своим изысканным вкусом – но это осталось в прошлом.

    Мы договорились об оплате – продуктами, которые я сумел добыть на черном рынке – и он приступил к работе. Он оказался отличным портным – в Петербурге были лучшие портные в стране – и построил костюм великолепного кроя, сидевший на мне просто идеально. Будь костюм серым, темно-синим или коричневым – это был бы верх элегантности, но невыносимо яркий зеленый цвет превращал его в какой-то костюм для балета. Я чувствовал себя клоуном на арене. Но он был теплым, и мне не грозила участь остаться голым.

    В этом костюме я и уехал из России.

    Я жил при большевиках почти два года. Это было трудное время, но чувство юмора у русских людей не пропадало и помогало выживать. Мы постоянно обменивались шутками о большевиках. Вот, например, одна, что я запомнил.

    «Рабочий на фабрике, Иван Иванович, приходит к своей начальнице.

    - Мадам Успенская, я хочу отпроситься на вечер, чтобы сходить в оперу.

    Она в гневе кричит на него:

    - Что значит мадам Успенская? Вы что забыли, что буржуазные обращения теперь запрещены?

    - Товарищ Успенская, я прошу прощения! Я совершил серьезную ошибку. Тем не менее, я все-таки хочу сходить в оперу.

    - Хорошо, я не возражаю. А на какую оперу вы собираетесь?

    - Товарищ Баттерфляй!»

    Мы смеялись, но все-таки делали это с оглядкой.

    Моё здоровье ухудшалось. Я сильно похудел и порой кашлял с кровью. Моя мать, опасаясь, что я подхватил туберкулез, написала моему отцу, что он должен вытащить меня из России, в противном случае я могу умереть.

    Отец тогда был в Берлине и занимался врачебной практикой. Когда случилась революция, он находился на фронте, руководя полевым госпиталем. Не питая симпатии к большевизму, он присоединился к белогвардейцам на Юге России, и в итоге, после приключений, очутился в Германии, стране, которую всегда обожал и считал своей духовной родиной.

    Конечно, обычный врач, к тому же беженец, вряд ли обладал возможностями вытащить кого-то из большевистской России. Но до войны мой отец работал в русском посольстве в Германии и сумел завести неплохие связи. К тому же после поражения в войне Германия очутилась в положении страны-изгоя в Европе, и в силу этого факта, относилась к советской России (еще одной стране-изгою) с некоторой симпатией. Так что довольно скоро я получил от отца письмо, в котором он написал, к кому я должен обратиться в немецком консульстве в Петрограде, чтобы уладить формальности, касающиеся моего отъезда в Германию.

    В то время уехать из России было несложно. Железный занавес ещё не опустился, к тому же гражданская война внесла хаос в намерения большевиков. Очень много людей без проблем через границу ушло в Финляндию.

    Получить немецкую визу, однако, было не очень просто, но у меня были рекомендательные письма. Когда все вопросы в консульстве были улажены, я получил на руки необходимые документы, небольшое количество немецких марок и билет на пароход до немецкого порта Штеттина.

    Всё, что мне оставалось – это устроить прощальную вечеринку. По старой русской традиции, практически любое значительное событие надо было отмечать. Я умудрился найти немного еды и водки, чтобы накрыть стол, ну и мои приятели, художники и музыканты, что-то принесли с собой. Мы собрались у меня на квартире, вечеринка по всем стандартам была более чем скромной, но тем не менее живой и веселой.

    - Ну, Дмитрий, на дорожку! – мои друзья поднимали за меня тост, и наверное немного завидовали тому, что я уезжаю.

    Я выглядел как огородное пугало – кожа да кости, костюм на мне болтался как тряпка (я успел ещё похудеть с того момента, как мне его построили). Материал был более чем пригоден для штор – но все-таки для костюма он подходил не очень, нитки лезли в разные стороны, а сам костюм топорщился. Костюм «гармонировал» с ботинками – они были сделаны из старых автомобильных покрышек. Я уже не помню, где я их нашел, но сапожник сделал все возможное, чтобы это было похоже на обувь.

    Моя мать также пришла меня проводить. Несколько лет спустя, мне удалось добиться того, чтобы она приехала ко мне в Америку.

    Итак, я попрощался с Россией. Вскоре я стоял на палубе корабля и в последний раз глядел на город Петра. Была осень, вечерами быстро темнело, и я почти ничего не видел, кроме темного силуэта Петропавловской крепости и редких огней города вдали. Таким мне запомнился Санкт-Петербург, место, которое я всегда считал и продолжаю считать городом эпохи Возрождения на русском Севере.

    Сегодня, вспоминая о старой России, мне это все кажется каким-то странным балетом – Глазунов в великолепном фраке, студенты консерватории в своей форме со шпагами, жизнь богемы в «Бродячей собаке», дочь императора Александра II и ее Персидский дворец, граф Шереметьев, Скрябин с его мистическими исканиями… Это все было как яркое представление под великолепную музыку.

    Деспотизм царского режима, угнетение народных масс, роскошества аристократии, угрюмая отсталость крестьянства – все это было реальностью. Но будучи студентом консерватории, я видел только фасад, внешнюю сторону, как в пантомиме. Рано или поздно это должно было кончиться. Это как в театральной постановке, когда ты знаешь, что сцена и игра на ней – искусственны, и наступает момент, когда опускается занавес.

    Я уехал из города Петра Великого. Когда-то он назывался Санкт-Петербургом. Потом он стал Петроградом. Через некоторое время его назвали Ленинградом. У русских даже появилась шутка по этому поводу:

    - Где ты родился?

    - В Санкт-Петербурге.

    - Где ты учился?

    - В Петрограде.

    - Где ты живешь?

    - В Ленинграде.

    - А где хотел бы жить?

    - В Санкт-Петербурге.

    Источник: http://tiomkin.livejournal.com/821768.html

    [related-news]

    Другие новости на эту тему:

      {related-news}
    [/related-news]

    Информация

    Комментировать статьи на нашем сайте возможно только в течении 1 дней со дня публикации.
  •